Девятый поезд

1 сентября 1939 года на пражском вокзале стоял под парами готовый к отправке поезд. День был серый, моросил дождь. В поезде к окнам прилипло множество распухших от плача детских лиц. Толпа женщин и мужчины на перроне — хорошо одетых, напоминала бы похоронную процессию, если бы не затравленное выражение лиц.

Вдруг прерывистый женский голос запел еврейскую колыбельную про деревце, с ветвей которого разлетелись птицы. На платформе нестройно подхватили всем знакомые слова…

Резкий гудок заглушил на мгновение все голоса.

Поезд так и не отошел от перрона.

Раздались свистки, лай собак. На перрон вышли солдаты с рвущимися с поводков овчарками, стали разгонять толпу. Они распахивали двери вагонов и по-немецки приказывали детям выходить. Дети бросались к родителям, радостные, что не будет разлуки.

Вскоре люди ушли.

Перрон опустел.

Вагоны, откуда высадили детей, так и стояли пустые, с растворенными дверями…

Последний, Девятый поезд — Kinderstransport — с еврейскими детьми отправить в Англию не успели.

Детей было в нем 250.

С 5:20 утра уже бомбили Польшу.

Накрапывал дождь.

Началась война.

Все, кто был в тот день на этой платформе среди отъезжающих детей и провожающих взрослых, вскоре будут отправлены в гетто Терезинштадт, под Прагой. А оттуда — в Аушвиц.

Неизвестно, откуда пошел этот жуткий слух. В толпе обреченных, ждущих свой очереди перед железными дверями газовой камеры Аушвица, передавалось из уст в уста (а родители передавали детям): когда зашипит газ, надо петь.

В легкие при этом попадает больше всего отравленного газом воздуха — и смерть наступает быстрее…

Надо петь, чтобы умереть… Может быть, и эту колыбельную, недопетую тогда на платформе дождливым сентябрьским днем, пели тоже…?

Когда мы оглядываемся на свою жизнь, иногда с изумлением видим: то, что нам казалось не таким уж важным делом, оказалось, пожалуй, основной причиной нашего прихода в этот мир и существования на земле.

В 1909 году в одном из богатых, тихих районов Лондона, в большом, викторианском особняке с цветными витражами, на улице, усаженной столетними вязами, родился Николас Уинтон, будущий сэр Николас, Рыцарь Британской империи.

То был мир чарльстона, клоунских клаксонов редких авто, огромных цеппелинов, нависших над головами, как надутые оболочки китов, и сияющих антрацитовым сколом мужских цилиндров, похожих на трубы «Титаника», с неожиданной, невозможной катастрофы которого и начнется по-настоящему ХХ век…

Родился Николас, как говорят в Англии, «с серебряной ложкой во рту»: отец — успешный банкир, предки которого, еврейского происхождения, были выходцами из Германии. Мать — дочь богатого промышленника из Нюрнберга.

Поначалу семья носила фамилию Вертхейм и дома еще иногда говорили по-немецки, но во время первой мировой войны даже домашним разговорам на немецком, по общему решению, положен был конец, и «Вертхейм» нотариально заменили на англизированную «Уинтон», как это делали тогда в Британии многие, носившие немецкие фамилии (включая британскую королевскую семью: Кобург-Готта сменили на «Виндзор»). Уинтоны не пропускали ни единой воскресной службы в местной англиканской церкви, были членами престижного Country Club, и в увитом плющом лондонском доме Уинтонов размеренно текла жизнь типичной английской семьи «выше среднего класса»: прекрасно артикулирующий согласные дворецкий, сухогубые горничные в крахмальных наколках, белые джемперы для крикета, полый стук уимблдонских теннисных мячей, скачки в Аскоте, академическая регата в Хенли, по вечерам — отражения хрустальных люстр на стеклярусной отделке платьев, коктейли и джаз. Пережившая жуткую войну Британия, бессмысленно и бездарно потерявшая сотни тысяч жизней, пыталась в развлечениях и спорте поскорее забыть кошмар войны, которую, как всегда, (и, как всегда, напрасно!), называли «последней войной на земле»…

Николас как раз в это время европейского «межвоенья» пошел в дорогую школу для юношей — Стоу, больше похожую на загородный дворец, с неоклассическими портиками и бескрайними газонами самого аристократического оттенка зеленого. Николас был здесь счастлив: в отличие от других школ викторианского образца, в Стоу царила дружелюбная атмосфера, жил он дома, а не в интернате, ему преподавали прекрасные учителя, он обрел здесь друзей на всю жизнь, с увлечением занимался фехтованием, конным спортом, ходил под парусом по Уайтстоунскому пруду в Хэмпстеде, потом увлекся авиацией и горными лыжами… Особенно горными лыжами. Профессия его тоже была, в общем, предопределена: отец вскоре отправил сына учиться банковскому делу в Германию и Швейцарию.

В общем, ничто не предвещало того, что случилось потом…

А потом случился 1933 год, когда в Германии, ослабленной, униженной Версальским миром, совершенно законным путем пришел к власти некий политик австрийского происхождения по имени Гитлер, имя это мало что кому-то говорило… Новый канцлер принес немцам нечто гораздо более важное, чем просто экономическую стабильность: он сплотил нацию, вернул Германии национальную гордость (ее бывает трудно отличить от нацизма, грань между ними так зыбка и одно легко переходит во второе!)…Однако мало просто так объявить свой народ героическим: героизм и доктрина собственного превосходства, как прожорливый Молох, требуют постоянного подтверждения, постоянной подпитки. Поэтому народу, принявшему доктрину своей исключительности и превосходства, как воздух, нужны враги. Перед тем, как перейти к врагам внешним, начинают обычно с врагов внутренних.

На эту роль как нельзя лучше традиционно подходили евреи — в большинстве своем настолько интегрированные в германское общество, что далеко не сразу и поняли, что происходит. Сначала врагами Германии обвинили еврейских банкиров и финансистов, потом — выявлению и сегрегации подлежали уже все, в чьих жилах текла хоть капля еврейской крови…

В 1933 году Уинтон работал в одном из банков в Берлине и видел марширующие колонны с факелами, свастики и даже сфотографировал их и признал, что у этих шествий была удивительная энергетика, и ничто, ничто не заставило его ни обеспокоиться, ни насторожиться.

Европа вполне разделяла такое отношение.

Да, трудно представить такое время, когда свастика казалась просто странным геометрическим символом, курьезом и не несла никакого особенного смысла. Как слепы современники событий! …Как зрячи их потомки. Когда в ноябре 1938-го уже случилась ночь еврейских погромов, Ночь Битого Стекла (так это по-английски, на других языках ее почему-то слишком поэтично называют «хрустальной»), Европа все еще не подозревала, не видела, а скорее всего — отчаянно не хотела подозревать и видеть, по какой наклонной плоскости уже покатилась к новой войне европейская история, все сильнее и сильнее набирая ход.

В декабре 1938 года Уинтону исполнилось 29 лет. Карьера в банке складывалась удачно, в этом помогало его свободное владение немецким и французским и легкий, дружелюбный характер. В своих политических пристрастиях он склонялся к пацифизму и левым идеям, однако политика не слишком сильно занимала его мысли: жизнь, любовные увлечения, любительская авиация и горные лыжи продолжали оставаться гораздо более захватывающими занятиями. И вот, и, после Рождества, он решил покататься на лыжах в Швейцарии с друзьями. Путь их лежал через Прагу.

Прага была наводнена беженцами. Из аннексированных гитлеровцами Судет, из Австрии бежали тысячи людей — семьи, в основном — еврейские, потерявшие все. Их временно размещали в палатках наскоро разбитых лагерей беженцев — условия там были ужасны. Новости приносили новые свидетельства того, что Гитлер не собирается останавливаться на аншлюсе Австрии и «возвращении» Германии Судет.

«Из-за чего воевать? Из-за «людей в далекой стране, о которых мы почти ничего не знаем».
(Премьер-министр Великобритании Чемберлен об аншлюсе Чехословакии)

«Если страна, выбирая между войной и позором, выбирает позор, она получает и войну, и позор». (Уинстон Черчилль о Мюнхенском позоре)

История рассудила.

Прав оказался Черчилль.

Конечно, и в страшном сне никто тогда не мог представить, что именно уготовано было обреченным… В одном из лагерей беженцев под Прагой, куда он забрел, дымили костры, оглушительный, отовсюду несся детский плач, какой-то беззубый старик ходил и спрашивал всех, не видели ли его зубы: он их уронил куда-то в снег, и пожилая скрипачка, сидя на морозе на своем чемодане, в одном платье, блаженно улыбаясь, и сводя всех с ума (на нее кричали), играла один тот же пассаж из Бетховенского концерта D-минор опять, и опять, и опять. Рядом со скрипачкой стоял ребенок в лыжной шапочке, лет примерно трех. И слушал. И аплодировал после каждого пассажа, а скрипачка, мечтательно глядя куда-то вверх, словно в направлении несуществующих «лож», вставала с чемодана и кланялась ему…

На руке у скрипачки была большая родинка, как у его матери. Женщина совершенно не походила на его мать — ухоженную, красивую, уверенную. И навязчиво повторяющаяся эта музыка показалась знакомой — этот концерт иногда играл отец, приходя из банка…

И Николас с каждой минутой все сильнее понимал: повернуться, и уйти, и забыть НЕ СМОЖЕТ.

Николас Уинтон спасет этого мальчика в лыжной шапочке. Никто не знает, как приходит к человеку Сострадание.

Как, в какой момент стало Николасу Уинтону, респектабельному лондонскому банкиру, который мог просто повернуться и уехать, и забыть… ВДРУГ стало совершенно невыносимо от того, ЧТО происходило с этими людьми…? Правительства Европы и Америки до самого 1939-го надеялись, что все это временно, все не так страшно и скоро «рассосется» и что Судетами гитлеровские амбиции будут удовлетворены…

Самому Николасу Уинтону стало в тот день в Праге абсолютно ясно, что это только начало, что на Прагу надвигается нечто гораздо более зловещее, что гитлеровцы займут беззащитную, по сути, чешскую столицу — европейские правительства вступаться не будут — и что еврейские погромы, типа «Хрустальной» ночи, начнутся и здесь.

Уже потом, вернувшись к себе в номер великолепного отеля Шроубек на Вацлавской площади, Уинтон написал руководству банка, что не вернется после отпуска на работу, он остается в Праге — у него тут появились очень важные дела. Из банка последовал раздраженный ответ. Николас его проигнорировал.

Вместе с другом Майклом Блейком, который тоже отложил катание на лыжах в Швейцарии, они развернули штаб помощи.

Британия разрешила вывезти из Праги только детей младше 16 лет и только если принимающие этих детей британские семьи внесут сумму в 50 фунтов стерлингов (примерно полторы тысячи по современному курсу), гарантирующую возвращение этих детей на родину через год-два — в общем, когда в Европе все успокоится с антисемитизмом…

Уинтон задействует все свои довольно обширные связи и связи своего отца, чтобы вытребовать визы и разрешения. Продирается через бюрократические заслоны, которые прочнее противотанковых ежей. Если с визами из-за этого не успевали, Николас попросту их подделывал! Когда гитлеровцы заняли Прагу, номер Уинтона в отеле осаждали уже не беженцы, а родители-пражане, умолявшие спасти их детей от лагеря-гетто Терезинштадт, под Прагой, откуда потом людей сажали в поезда, и они так и исчезали, целыми поездами, уходившими неизменно на восток… Блейк, Уинтон, потом к ним присоединилась Дорин Уорринер, которая в это время читала лекции в пражском университете, работали по 24 часа в сутки. Вместе они координировали все усилия — находили в Британии семьи, пожелавшие принять детей, организовывали перевод денег, оформление виз.

Мать Уинтона, Барбара, а также знакомые — Тревор Чадвик, Джефф Фелс —помогали им, находясь в Британии. Публиковали объявления в газетах, писали правительствам, организациям. Уинтон и его мать принимали на Ливерпульском вокзале прибывавших детей, устраивали их в семьях, потом Уинтон ехал в Прагу за следующими… Всю весну и все лето 1939-го они отправляли детей из Праги как могли — воздухом, морем, сушей. Восемь транспортов. Последний — 2 августа 1939 года, в нем эвакуировали 68 детей.

Девятый Поезд Жизни 1 сентября 1939 года отправить не успели.

Почти все они — и дети, и родители — погибнут в концлагерях.

Детей было в нем 250.

С 5:20 утра уже бомбили Польшу.

Границы Европы захлопнулись.

Началась Война.

Поначалу от оставшихся в Праге родителей детям в Англию шли письма, в 1942-м последние письма прекратились…

Мне посчастливилось получить такую переписку между родителями и одной из чешских еврейских девочек, помещенных в английскую семью. Переписку нашли на чердаке, после ее смерти в 75-летнем возрасте в Лондоне, в том кожаном чемодане, с которым в 1938-м девочка по имени Ханна приехала в Англию…

Она и стала химиком, работала в биохимической лаборатории и будучи 70-летней посетила пригород Праги, где жило 15 членов ее семьи.

В живых осталась она одна…

Каждый раз, читая письма ее родителей из Терезинштадта, а потом записки — из Аушвица, переданные через Красный Крест, я ни разу еще не могла сдержать слез…

Обычные слова становятся душераздирающими, и чем обычнее, тем, сильнее: «надевай шапку, не простуживайся, Ханичка; если у тебя начались месячные, держи себя в чистоте; уважай приемных родителей; мы тебя очень любим; у нас все хорошо; мы тебя заберем в Прагу, как только все это кончится; у нас все хорошо; у нас все хорошо…»

Всего Николасом Уинтоном было спасено от концлагерей 669 детей. Уинтон совершенно отказался от пацифизма, не вернулся в банк, и закончил войну летчиком Британских королевских ВВС. Когда у сэра Уинтона (он умер 1 июля 2015 года в возрасте 106 лет) спросили, счастлив ли он, он ответил: нет.

Почему? Потому что — ответил он — он все чаще думает и видит сны о том последнем, Девятом Поезде, который так и не отошел от пражского перрона и о тех не успевших уехать детях…

Никто не знает, как приходит к человеку Сострадание, с чего оно начинается в душе.

Как приходит к человеку это осознание невозможности- просто повернуться и уйти?

Неизвестно.

«Спасти одного — спасти мир» (Талмуд).

Девятый Поезд снится теперь и мне…

Карина Кокрэлл-Фере

Источник: izbrannoe.com

Понравилась статья? Поделитесь с друзьями на Facebook: