Я учу студентов писать. Могу научить любого, было бы желание. Но попалась мне Михаль, чему я мог научить ее?
После первого года обучения фильм Михаль послали на фестиваль в Венецию. А сценарий полнометражного фильма взяли для постановки в Англии.
Она была уверена в себе, я даже подумал, вот бы мне так. Чуть свысока слушала мои лекции, но не пропускала ни одной, мне это льстило.
И вот как-то при мне она унизила другую девочку. Самую тихую в классе, Эсти.
Та подошла к ней посоветоваться, и вдруг слышу, Михаль ей говорит: «Ты зря теряешь время. Лучше тебе это сейчас понять, чем позже».
Я замер. Михаль увидела меня, не смутилась.
— Эсти не должна жить иллюзиями, — сказала она так, чтобы все слышали. — Она не умеет писать. У нее нет никаких шансов стать сценаристом.
— Извинись перед ней, — сказал я. Я еле сдерживался.
— И не подумаю, — ответила Михаль.
Не помню, как довел урок до конца. Не знаю, почему не удалил ее из класса. Вышел, не прощаясь. Меня завело все: и высокомерие Михаль, и покорность Эсти, и молчание всего класса.
Через несколько занятий я уже понял однозначно — Михаль больна: она не чувствует боли других.
Но и с Эсти выяснилось. Оказалось, что ее по блату поместил в этот класс проректор. Поэтому к ней не было особого сочувствия.
И вот прошли две недели, наступил День Катастрофы.
И выпадает мне в этот день преподавать. Сидят передо мной будущие режиссеры и сценаристы. Приготовил я им 20 конвертов, в которые вложил задания. Каждый вытаскивает себе конверт, как в лотерее. И должен расписать ситуацию, которую я задал.
Вытащили. Начали писать.
Смотрю на Михаль. Сидит, читает задание. Сначала взгляд, как всегда, чуть снисходительный… Потом вдруг оглядывается… поправляет волосы… вздыхает… На нее не похоже.
Проходит несколько минут. Молчит, не двигается. Вдруг поднимает руку.
— Да? — говорю.
— Могу я заменить это упражнение?
Я говорю — пожалуйста.
Она протягивает мне конверт, я ей другой…
Она берет его, собирается раскрыть, но останавливается.
— Нет, я не хочу менять, — говорит. — Да, я решила, я останусь с этим, первым.
И вот с этого момента на моих глазах начинает раскручиваться ну просто кино. Настоящее, документальное, по правде.
Она сначала начала быстро писать… Потом остановилась. Смотрит на лист, по глазам вижу, не читает, просто смотрит на лист. Вдруг начинает рвать его.
Я подошел к ней, все-таки волнуюсь…
— Михаль, тебе помочь?
— Нет, спасибо, — говорит.
А в глазах слезы. Это меня поразило. Я думал, скорее камни заплачут, чем Михаль.
Что же я ей такое дал, думаю. Беру ее задание, читаю.
«Последняя ночь в Варшавском гетто. Всех назавтра вывозят на уничтожение. Об этом знают в семье, в которой есть два мальчика — двойняшки. Родители безумно их любят. И сходят с ума, не зная, как спасти. Вдруг ночью приходит поляк, мусорщик. И он говорит им, что может вывезти в мусорном баке одного ребенка. Но только одного. Он уходит, чтобы вернуться в пять утра… И вот идет эта ночь, когда они должны решить, кого же спасать».
Через сорок пять минут перед Михаль лежат два листа, исписанные убористым почерком, практически без помарок.
— Прочитай, — говорю ей.
Она начинает читать.
И встает перед нами ночь, в течение которой седеют отец и мать, решая, кого спасти. Этого, который теплый и ласковый, — Янкеля? Или того, который грустный и одинокий, Мойше?
Михаль читает ровно, почти бесчувственно. В классе мертвая тишина. Когда такое было?!
Она читает о том, как сидят, прижавшись друг к другу, родители, и шепчут, чтобы, не дай Бог, не услышали дети. Вначале не понимая, как можно их разделить, ведь они неразделимы! Нельзя этого сделать! Нет, нельзя.
А потом понимают, что никуда они не денутся. Что обязаны выбрать одного, чтобы жил он. Так кого же отправить, кого?! Янкеля, теплого и ласкового, у которого обязательно будет семья и много детей и внуков?! Или Мойше, грустного, одинокого, но такого умного?! У которого будет большое будущее, он же, как Эйнштейн, наш Мойше!
Они не знают, что решить, они сходят с ума, плачут, молчат, снова говорят, а время безжалостно, оно не стоит, и стрелка, передвигаясь, отдается в сердце. Каждая секунда отдается в сердце! Хочется сломать секундную стрелку, но что это изменит!
Вот так время приближается к пяти.
И вдруг муж замечает прядь седых волос на виске у жены. Раньше ее не было. Он гладит ее по волосам и говорит:
— Я хочу, чтобы он вывез тебя.
Она вздрагивает. Она видит его глаза, в них отражается предрассветное небо.
— Ты еще родишь много детей, — говорит он. — Я хочу, чтобы ты жила!
Она видит, что руки его дрожат. И говорит:
— Как же я смогу жить… без тебя.
Они молчат безрассудно долго, ведь время уходит…
И она вдруг говорит:
— Я знаю, что мы сделаем.
— Что? — его голос не слышен, только губы шевелятся. — Что?!
— Мы бросим жребий. Ты напишешь имена. А я вытяну жребий.
Так они и делают. Очень медленно, но понимая, что вот-вот часы пробьют пять, и появится этот человек, поляк, и надо будет расставаться… С Мойше? Или с Янкелем? С кем?!
В классе никто не дышит, пока Михаль читает. Мы видим каждую деталь, так это написано.
Дрожащие руки матери… И его руку, держащую огрызок карандаша… Вот он выводит имена своих детей… Видим, как кладет записки в свою грязную шляпу. Вот он встряхивает ею, словно в ней много записок, а ведь там их только две.
И мы видим, ей-богу, видим, как медленно-медленно поднимается рука матери, чтобы опуститься внутрь шляпы и нащупать одну из записок… Эту… Нет, эту…
Нащупывает, сжимает, и не может вытащить руки. Так и замирает, не разжимая пальцев. И он не торопит ее, нет, и она не может шевельнуть рукой.
Но время неумолимо, и Бог неизвестно где, потому что слышится стук в дверь. Это пришел он. Ненавидимый ими и самый желанный, убийца и спаситель — поляк-мусорщик.
И она вытаскивает записку. И разжимает руку.
— Мойше, — шепчет он. Он первый видит имя, потому что у нее закрыты глаза.
— Мойше, — повторяет она.
И они оба смотрят туда, в угол комнаты, где спят их любимые дети.
И вдруг видят, как красив Янкеле, обнявший Мойше во сне.
Стук повторяется, муж с трудом встает и идет открывать дверь. В дверях поляк. Молчит. Все понимает.
— Мы сейчас оденем его, — говорит муж.
Сам подходит к кровати, осторожно разнимает братьев, так, чтобы Янкеле не проснулся, берет Мойше на руки и начинает одевать его.
Как это так, не одеть сына, не умыть, не вложить ломтик хлеба в карман — это ведь женская работа. Но она не может этого сделать, не может!
Муж все делает сам.
И вот, уже не проснувшийся толком Мойше, передается в руки поляка.
И тут только она понимает, что это навсегда. И не сдерживает крика, бросается к своему ребенку и просит его: «Ты только живи, мой Мойше! Ты только помни о нас!»
Муж пытается оторвать ее от ребенка. Шепчет поляку:
— Забирай его! Забирай!
Дальше все происходит без заминки. Поляк без труда проходит все посты и проверки. А когда оказывается за стеной, в надежном месте, где его никто не может видеть, он раздвигает мешки с мусором, приоткрывает крышку, которой тщательно укрыл мальчика, так, чтобы только мог дышать. И говорит — ну, жиденок, вылезай, приехали.
Но никто не шевелится, там тишина. Не заснул ли?! Или, не дай Бог, задохнулся?
Поляк раскурочивает все… Нет ребенка. Как так?! Он оглядывается, он испуган, сбит с толку, понимает, что этого быть не может. Но так есть.
Муж и жена сидят, застывшие, над спящим Янкеле. Что сказать ему, когда проснется?
Кто-то царапается в дверь… И обрывается ее сердце. И что-то переворачивается в нем. Потому что так может стучать только один человек, и никто другой.
В двери стоит Мойше. Он улыбается, их грустный Мойше, и говорит:
— Я подумал, я все взвесил, я не могу без Янкеле.
Михаль закончила читать на этом месте. Такой тишины в классе я никогда не слышал. Такого текста, написанного за 45 минут, я не помню.
Михаль сказала:
— Дальше я не знаю, что писать.
Кто-то всхлипнул. Кто-то явно плакал. Самые мужественные (пятеро моих студентов служили в боевых частях) сидели с красными глазами. Это было похлеще всех парадов, минут молчания, скорби, — всего.
В классе билось одно тоскующее сердце. Не было безразличных, нет.
И тут произошло то, ради чего, собственно, я и пишу эту историю. Михаль вдруг встала и направилась в угол класса. Она шла к Эсти.
Я понял это не сразу. Но она шла к зареванной Эсти. И по ходу сама не могла сдержаться.
Эсти встала ей навстречу. Упал стул. Михаль обхватила Эсти, она была статная, высокая, на каблуках, а Эсти маленькая, похожая на испуганную мышь. И вот они стояли так, обнявшись, перед всем классом.
И Михаль громко сказала, так, что слышали все:
— Я умоляю тебя простить меня.
Эсти что-то прошуршала, испуганное, никто и не услышал, что. А Михаль добавила еще, теперь уже глядя на меня:
— Семен, простите меня, если можете. Я такая дрянь!
Короче, это был денек. Не помню таких больше. Он промыл нас всех, прочистил, продраил, и все изменил.
И я понял, нельзя никого списывать со счетов. В каждом живет эта искра, называемая «искра любви» или «точка в сердце». Прикрытая слоем грязи, бесчувствия, гордыни и всего, чего мы натаскали за свою жизнь…
И вдруг «тикают часики», поднимается волшебная палочка… И, хоп… Прорывается из нас Человек. Пришло Ему время родиться. И полюбить.
С тех пор прошло пять лет. Где Михаль? Где Эсти? Надо бы перевести на иврит, может быть, откликнутся?
Семен Винокур
Источник: izbrannoe.com
Понравилась статья? Поделитесь с друзьями на Facebook: